• Приглашаем посетить наш сайт
    Бунин (bunin-lit.ru)
  • Попов Валерий: Зощенко
    Тайна смеющихся слов

    ТАЙНА СМЕЮЩИХСЯ СЛОВ

    То было время, необыкновенно щедрое на таланты, «перевернувшее» старое и открывшее новое, — и это новое бурно приветствовалось «веселыми дикарями, ворвавшимися во дворцы». Ведь в то же самое время «засияли» и Бабель, и Олеша, и Пильняк, и Платонов.

    И важно было — не затеряться, «определить себя».

    Скрупулезный Зощенко тщательно анализирует чужие стили — и неизменно отвергает. Не случайно он начал с критических сочинений, названных «На переломе». Вот Зощенко анализирует тексты весьма тогда модного Бориса Пильняка, пытавшегося, как и он, писать «за народ», и насмешливо «выщепляет» основу авторского метода: «Все босые».

    Некоторые свойства, достойные подражания, он видит скорее у дореволюционной Надежды Тэффи.

    Главное, что привлекает Зощенко в ней — и к чему он, безусловно, стремится: «…какая-то тайна смеющихся слов»! В статье о Тэффи (набросанной зимой 1919/20 года) он обозначил проблему, которая «замучает» и его: «Писательница говорит: “Позвольте, я не смеюсь, мои рассказы печальны”, а мы не верим ей и смеемся».

    Зощенко точно формулирует особенности ее письма: «…оставлены 2–3 характернейшие черты — и в этом все мастерство и талантливость — безобразно преувеличенные дают жизнь и движение героям». «Итак, сущность рассказов: основа их печальна, а часто и трагична, однако внешность искренне смешна…» Зощенко определяет форму рассказов Тэффи (и будущих своих): «Всё коротко. На три секунды. Всё напряженно. Нельзя скучать. Природа ушла вовсе, и если и есть, то смешная. Всё на 3-х страницах. Идея вся определена, не спрятана под конец, не растянута на сто страниц» (см.: Зощенко М. М. Н. Тэффи / Публ. В. В. Зощенко // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1972 год. Л., 1974).

    Всё! Зощенко наконец нашел свою гениальную форму. Теперь только надо наполнить ее гениальным содержанием. Вот отрывок из письма младшему брату Виталию… Реальный случай — и в то же время абсолютно зощенковский сюжет:

    «Я недели три назад написал тебе письмо, но при этом вышел такой случай.

    Написал я на службе, запечатал уж. Думаю, опущу в кружечку сегодня.

    А один человек увидел письмо.

    — В Луки? — говорит.

    — В Луки.

    — Ну, — говорит, — счастливый же вы! Везет же людям! Давайте письмо, я передам. Еду в Луки, знаете ли, и передам самолично. В собственные, значит, ручки передам. Это вам не почта какая-нибудь, которая задерживает.

    Ну, я и дал ему письмо.

    Только вернулся он через две недели с лица бледный и не в себе, письмо вернул помятое и в крови и на все вопросы отмалчивался. Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо. И только потом выяснилось, что в Луки он и не ездил, а “побили ему морду” в Колпино на свадьбе, из ревности».

    К счастью (и к несчастью), наш русский быт просто набит подобными «зощенковскими» сюжетами. Ситуация наша, типичнейшая: «Хотели, как лучше, а вышло наоборот». Как говорится, садись и пиши! Но любой другой напишет — и читать нельзя. Сухо. Ухо дерет! Любой мужик в пивной лучше расскажет. Нужен язык! И эта истинно зощенковская речь тут уже проступает: «Ну, думаю, плохо ездить в Луки. Совершенно плохо».

    — это еще не истинно зощенковский рассказ. Слов многовато, а прелести — маловато. Но дело пошло.

    Конечно, если взять въедливых литературоведов — они, безусловно, нашли предшественников Зощенко… не мог же гений взять и появиться вдруг просто так, «не объясненный ими»! Литературовед Захаревич, покопавшись в книгах, находит почти зощенковский разговор в журнале «Сатирикон» за 1911 год. Диалог «двух поддёвок» (одежда простолюдинов), увидевших налетном поле необъяснимое:

    «— Как же это они так летают?

    — А что?

    — Ведь чижало!»

    Летом и осенью 1921 года Зощенко, все больше ощущая свое «погружение в литературу», пишет «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», принесшие ему первую популярность. В гостях у Евгения Замятина, под общий смех и крики одобрения, читает рассказ из синебрюховского цикла — «Передать князю» (впоследствии названный «Великосветская история»). Это было явление зощенковского бесподобного языка! Или вот — «Чертовинка»:

    «…Взбегаю в собственный, заметьте, домишко, смотрю — уже сидят двое: баба моя Матрена Васильевна Синебрюхова да Егор Иваныч. Чай кушают. Поклонился я низенько.

    — Чай, — говорю, — вам да сахар! Что же тут такоеча приключилось, Егор Иваныч Клопов, не томите меня для ради Бога.

    А сам не могу больше терпеть и по углам осматриваю свое добришко.

    — Вот, смотрю, спасибо, сундучок, вот и штаны мои любезные висят, и шинелька — все на том же месте.

    — Ты, — говорит, — чужие предметы руками не тронь, а то, говорит, я сам за себя не отвечаю.

    — Как же, — намекаю, — чужие предметы, Егор Иваныч, если это, безусловно, мои штаны? Вот тут даже, взгляните, химический подпис: Ен Синебрюхов.

    А он:

    — Нет тут твоих штанов и быть их не может, тут, — говорит, — все мое добришко пополам с Матреной Васильевной.

    — Вот, — говорит, — я, а вот — законная супруга моя, драгоценная Матрена Васильевна. И все, не сомневайтесь, по закону и подпись Ленина. Тут поклонилась мне Матрена Васильевна.

    — Да, — отвечает, — воистинная все это правда. Идите себе с Богом, Назар Ильич Синебрюхов, не мешайте для ради Бога постороннему счастью.

    Очень я опять растрогался, вижу — все пошло прахом, и ударил я тут Егор Иваныча. И ударил, прямо скажу, не по злобе и не шибко ударил, а так, для ради собственного блезиру. А он, гадюка, упал нарочно навзничь. Ногами крутит и кровью блюет.

    — Ой-ё-ёй, — кричит, — убийство!

    — Рюха. Начали тут кричать, начали с полу Егор Иваныча поднимать…

    А только смотрю — многие прямо-таки мной восхищаются и за меня горой стоят и даже подзюкивают в смысле Егор Иваныча.

    — Побей, — подзюкивают, — Егор Иваныча, а мы, говорят, в общей куче еще придадим ему и даже, может быть, нечаянно произойдет убийство.

    Только замечаю: председатель Рюха перешептался с Егор Иванычем и ко мне подходит.

    — Ты что ж это, — говорит, — нарушаешь тут беспорядки? Что ж ты, так твою так, выступаешь супротив Ленина? Контр твоя революция нам теперь вполне известна, и даже если на то пошло, есть у меня свидетели.

    — человек обижается, я ему тихеньким образом внедряю:

    — Я, — говорю, — беспорядков не нарушаю. Ни отнюдь. Но, говорю, как же так, если это мое добришко, так имею же я право руками трогать? И штаны, говорю, мои, взгляните — химический подпис.

    А он, гадюка, вынимает какую-нибудь там бумагу и читает.

    — Нет, — говорит, — ничего тут не выйдет. Подпись Ленина. Лучше, — говорит, — ушел бы ты куда ни на есть. Сам посуди: суд да дело, да уголовное следствие, — все это — год или два, а жрать-то тебе, безусловно, нужно. И к тому же, может быть, выяснится, что ты — трудовой дезертир».

    Популярен был «Синебрюхов» в основном среди собратьев-писателей. Для народа нужно было что-то другое… Покороче! Попроще! Нужна короткая фраза — «для бедных», для едва научившихся читать. И Зощенко на это идет — не боясь «потерять репутацию». Казалось бы, другие писатели пишут вещи более значительные, громкие, актуальные, а Зощенко так — «шустрит по мелочам», «подлаживается под непритязательного читателя»… зато печатают его охотно и много. В январе 1922-го выходит в свет рассказ «Война» (Литературная неделя. № 9), в феврале — один из «ударных» его рассказов, которым он очень гордился, — «Лялька Пятьдесят» (Красная новь. № 1–5), далее — «Черная магия» (альманах «Наши дни». 1922), «Гришка Жиган» (петербургский сборник «Поэты и беллетристы». 1922), «Последний барин» (Красный журнал для всех. 1922. № 2), «Веселая жизнь» (Петроградская правда. 1922. 25 июня), «Любовь» (Литературная неделя. № 9)… Еще три рассказа вскоре напечатаны А. К. Воронским, крупнейшим литературным деятелем той эпохи, в руководимых им альманахах «Наши дни», «Круг», «Веселый альманах».

    «Гришка Жиган» идет там аж под номером 253, а, скажем, «Веселая жизнь» — под номером 275:

    «— Ах, ах! — говорит циркачка, — извиняюсь, генерал, я не хотела вас обидеть.

    — Ну-с, — говорит генерал, — это ничего. Сердце у меня нежное и характер кроткий. Беги, брат Дидюлин, в полпивную, неси полдюжины пива. Нужно жить да радоваться.

    Побежал Дидюлин в полпивную, возвращается — сидят у зеркала генерал с циркачкой, будто новобрачные. Вскоре после того они и поехали. В Кисловодск».

    Написано уже в чисто зощенковской интонации, с его фирменным «неуклюжим добродушием», от которого и исходит главное читательское удовольствие. Читать приятно. Есть тут и некоторое расширение «моральных устоев», чем, несомненно, привлекал Зощенко массового читателя. «По ходу» генерал получает по морде от своей циркачки, собирается застрелиться… но утром денщик видит его смеющимся! Долой старые правила! Ура! Такое новому читателю, конечно, приятно! Правда, вскоре генерал в этом же «свадебном путешествии» помирает от дизентерии — так что слишком уж большого счастья Зощенко не обещает… Рассказ уже «полузощенковский»: генерал — царский, а пересказ — народный. Но с царским генералом в героях в писатели нынче не выйдешь.

    «рассказчик из народа». Зощенко берет пример со своего великого учителя: у Гоголя рассказчик «пасечник Рудый Панько», у Зощенко — огородник Семен Семеныч Курочкин с его «Веселыми рассказами». «Есть у меня дорогой приятель Семен Семеныч Курочкин. Превосходнейший такой человек, весельчак, говорун, рассказчик».

    Вот один из ранних рассказов Зощенко (якобы Курочкина): «Рассказ о том, как у Семен Семеныча Курочкина ложка пропала».

    …Пропадает серебряная ложечка — последнее богатство. Семен Семеныч «грешит» на своего другасоседа, заявляет в милицию, приходит милиция, друга арестовывают… Тут много уже истинно зощенковского: характерная для него меланхолия, безнадежность, типичный для него «сюжет-ошибка»: герой добивается справедливости — и теряет на этом последнего друга. Но и этот сюжет «опровергается жизнью»: о друге тоже не стоит особо жалеть, он — растратчик… хотя конкретную ложечку, из-за которой Семен Семеныч пошел в милицию, растратчик не брал — и смотрит на бывшего друга с укором: «И ты, брат?» Не правы получаются все. Все порывы ошибочны — будет только хуже. В этом «горькая соль» многих зощенковских рассказов. Вывинтили лампочку, чтобы вороватые гости не сперли, — а пьяный хозяин лег на нее и раздавил. Надежды напрасны — спасает только смех. Притом — вовсе не «разоблачительный», как считают некоторые зощенковеды, а сочувственный, добрый, прощающий. В этом — причина всеобщей любви к автору, его читаемости: читают даже полуграмотные — написано про них! Такую «формулу успеха» открыл Зощенко, «нарыл такой ход». А кто бы его любил ради «разоблачения»?

    Зощенко «поймал на лету» чаяния не только читателей, но и издателей. В журнале «Литературные записки» (1922. № 2) помещена интересная статья «Литература и нэп». Суть статьи — вместо прежних политических догм теперь на первый план выходит коммерция. Дорогую книгу нельзя продать. Нужны книжки маленькие. И Зощенко гениально в эту систему вписывается — маленькие книжки с крохотными рассказами, интересными для масс. Что ни говори — хитрый хохол, как и Рудый Панько!

    Заносчивые интеллектуалы (таких было полно и тогда) назвали бы это приспособленчеством, «коммерческой литературой». Но они, интеллектуалы, на самом деле нужны только самим себе! А Зощенко знали все — хотя некоторые писатели говорили о нем свысока, явно завидуя успеху его, но как бы презирая за такое «снисхождение к плебсу». Известно письмо Федина Лунцу, где он отзывается о Зощенко весьма высокомерно: «Зощенко всерьез считает свою работу в юмористических журналах стоящей!» Ну а что — их романы народ читал? Это «высокомерие интеллектуалов» (а что такого выдающегося они написали? Однако судили строго) мучило порой Зощенко не меньше, чем давление партийных догм. Но Зощенко «не свернул», шел своим путем: «Чем хуже — тем лучше!» Есть еще такая пьеска, с созвучным названием — «Орфей спускается в ад». После закрытия ДИСКа студийцев расселили по коммуналкам. Зощенко и его ближайший друг Михаил Слонимский, как помним, получили комнаты в том же доме, но с другой стороны, с улицы Герцена. Чего только не случалось в этой «суперкоммуналке»! Более страшного — и более подходящего — жилья для Зощенко и нельзя было найти. Именно здесь Зощенко писал своих «Уважаемых граждан» и «Нервных людей» — абсолютно «с натуры»! Вот рассказ — из его шедевров:

    «Нервные люди

    Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а цельный бой. На углу Глазовой и Боровой.

    Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.

    Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.

    Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.

    Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.

    Она думает: “С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем?”

    И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.

    Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, — чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:

    — Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.

    Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:

    — Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.

    Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина.

    Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.

    Так является этот Иван Степаныч и говорит:

    — Я, говорит, ну ровно слон работаю за тридцать два рубли с копейками в кооперации, улыбаюсь, — говорит, — покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, — говорит, — на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем, то есть, не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.

    Тут снова шум и дискуссия поднялись вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.

    — Что это, — говорит, — за шум, а драки нету? Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось».

    — «Что за шум, а драки нету?» — стала народной. Каждый из нас наверняка слышал ее тысячи раз, в самых «горячих» ситуациях, подобных этой:

    «…А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.

    А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:

    — Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут!

    Гаврилыч говорит:

    — Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я тепереча уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.

    А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.

    Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.

    Тут какой-то паразит за милицией кинулся.

    Является мильтон. Кричит:

    — Запасайтесь, дьяволы, фобами, сейчас стрелять буду!

    Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.

    “Вот те, думает, клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?”

    Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет <…>».

    Ужас под гениальным пером превращался в «шедевры смеха». И напрасно, наверное, все-таки Вера Владимировна обижалась, что Зощенко переехал из их семейного дома сюда!

    «читать про себя». Многие даже грамоте обучились ради Зощенко! И потом говорили друг другу, смеясь: «Ты прям как из Зощенко!»

    Но Зощенко постоянно «трепали», ругали «бдительные товарищи»: «Откуда такие герои, такие сюжеты?» «Сюжеты взяты в аккурат из действительности». Именно такой она тогда и была, и Зощенко — никакой не выдумщик, а, говоря сегодняшними терминами, подлинный «гиперреалист». Это мастерам соцреализма приходилось выдумывать нечто несусветное, а Зощенко писал то, что есть! По воспоминаниям Тамары Петкевич (Петкевич Т.О. знакомстве с писателем Зощенко // Альманах «XX век». Вып. 3. СПб.: Государственный литературный музей «XX век», 2011), тогда еще очень юной знакомой Зощенко, все так и было. В шестикомнатную квартиру ее отца, арестованного советского начальника, мгновенно въехали «герои Зощенко». В бывший круглый зал въехали муж и жена, которые велели называть их исключительно «коммунисты Коммановы». Главной их мебелью были два стола, поставленные друг против друга, и по вечерам они молча сидели друг напротив друга за этими столами и читали газеты. Когда «коммунистка Комманова» однажды выбросила в мусорное ведро чулки с дыркой, а жиличка Паша нашла их и надела, Комманова устроила ей разнос — мол, когда я выбрасываю чулки в ведро, никто не может их брать. Жизнь была дикой, но интересной. Петкевич вспоминает, что часами сидела на кухне. И не отрываясь смотрела этот «театр». Постоянно происходило что-то удивительное. Рассказывались какие-то ужасные истории о ворах и жуликах, все жили в напряженном ожидании, что вот-вот обязательно что-то украдут. Или вдруг одна жиличка заявляла, что вчера из крана тек керосин — и завязывался общий скандал на эту тему. Хотя керосин, ясное дело, из крана не тек. Грязь была такая, что, по воспоминаниям Петкевич, соседи-врачи выходили на кухню исключительно в марлевых масках… Это ли — не Зощенко? Памятник ему надо поставить за то, что он это запечатлел! Впрочем, памятник ему уже стоит. Потому люди так и раскупали Зощенко — что это было про них! И только начальство, живущее в отдельных квартирах, никак не могло понять: откуда такие герои?

    Зощенко писал «энциклопедию советской жизни», — и то и дело из-под его пера вылетали настоящие «жемчужины», уже классические зощенковские рассказы, украсившие затем его Собрание сочинений. Михаил Слонимский, его друг и сосед, свидетельствует Михаил Зощенко // Вспоминая Михаила Зощенко. Сборник):

    «Писал Зощенко в те годы много, рассказ следовал за рассказом. Вспоминаю, как он, посидев у меня, пошел по делам в своей кепочке (он так до конца дней и не сменил кепку на мягкую шляпу). И вдруг через какой-нибудь час, может быть, даже меньше, стук в дверь, и он появился снова у меня в комнате. Он был несколько возбужден, улыбался, в глазах как бы застыл смех.

    — Понимаешь, — сказал он с некоторым недоумением, — написал сейчас рассказ.

    — Как так? Ведь ты же уходил…

    — Да нет. На лестнице схватило, и пришлось вернуться. Все-таки, знаешь, — прибавил он вдруг, — это вроде болезни. Вообще от хорошей жизни писателем не становятся. Надо что-то претерпеть или вообще стать больным.

    Смех в его глазах растаял».

    Рассказ, который он написал тогда, назывался «Аристократка». Он стал, как сейчас говорится, его «хитом»:

    «Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

    А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме».

    «Аристократку» со сцены!

    Среди них — лучший наш комик Игорь Ильинский! И всюду, где бы ни читали со сцены Зощенко, народ требовал: «Аристократку» давай!

    «…А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.

    — Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?

    — Я, — говорит, — из седьмого.

    — Пожалуйста, — говорю, — живите.

    И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?

    — Да, — отвечает, — действует.

    И сама кутается в байковый платок, и ни мурмур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.

    Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно».

    «волочился, что щука»! Зощенко про всех нас написал!

    «…Ну а раз она мне и говорит:

    — Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.

    — Можно, — говорю.

    И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.

    — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерейке.

    Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я на Васькин. Сижу на верхотурьи и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо.

    Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.

    — Здравствуйте, — говорю.

    — Здравствуйте.

    — Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?

    — Не знаю, — говорит.

    И сама в буфет прет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные.

    А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг нее и предлагаю:

    — Ежели, — говорю, — вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.

    — Мерси, — говорит».

    …Невольно вспоминаешь и свои хождения с дамами в театр: даже те, с которыми вроде наладились уже отношения, в театре вдруг начинали важничать, что-то изображать! Да — нелегко было. Галстук душит, пот стекает… Адама — «изображает из себя»! Любовь вдруг — ненавистью сменялась!

    «…И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет.

    А денег у меня — кот наплакал. Самое большое что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.

    Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул.

    Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.

    Я говорю:

    — Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.

    А она говорит:

    — Нет.

    И берет третье. Я говорю:

    — Натощак — не много ли? Может вытошнить. А она:

    — Нет, — говорит, — мы привыкшие.

    И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову.

    — Ложи, — говорю, — взад!

    А она испужалась. Открыла рот. А во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять.

    — Ложи, — говорю, — к чертовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину:

    — Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет.

    — С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то.

    — Как, — говорю, — за четыре? Когда четвертое в блюде находится.

    — Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.

    — Как, — говорю, — надкус, помилуйте. Это ваши смешные фантазии.

    А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.

    Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты. Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.

    — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.

    Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.

    Заплатил. Обращаюсь к даме:

    — Докушивайте, — говорю, — гражданка. Заплачено.

    А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался.

    — Давай, — говорит, — я докушаю. И докушал, сволочь. За мои деньги.

    Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит:

    — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами.

    А я говорю:

    — Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.

    ».

    После этого рассказа миллионы людей стали говорить «Ложи взад!». Грубо? Зато весело.

    «Держится индифферентно. Ваньку валяет!» — сколько раз в жизни пригождалась эта фраза! Интеллигенты, конечно, произносят это с иронией: «мол, цитата, сами понимаете!» — но все равно произносят. Почему на всех встречах просили читать «Аристократку», вновь и вновь? Что за радость такая? Был тут, конечно, и мстительный смех бедняков над разоренными аристократами: «Хватит! Пожрали! Ложь взад!»

    И это вполне объяснимо. Пирожное — пища буржуйская, и отношение к «пожирателям пирожных» у простых людей нервное. Но ненависти ни к кому у Зощенко нет — об этом он сам писал в одной из автобиографий. Понимаешь и монтера, который «слетел вдруг с резьбы», боясь не расплатиться за поедаемые лакомства, однако и сама аристократка написана вполне сочувственно и даже симпатично: вообще «женщины из общества» во всех рассказах Зощенко выглядят совсем неплохо, порой даже привлекательно. Взять тот же его рассказ про зубную врачиху, которой корыстная молочница на время продала своего мужа, а тот решил остаться с симпатичной и богатой врачихой навсегда… Вот это отсутствие ненависти к кому бы то ни было и было главной причиной преследований Зощенко со стороны тех, кто ненавистью кормился, кто отвечал за «производство ненависти» в нашей стране.

    А у Зощенко — при всей грусти его жизни — в рассказах дышит доброта. Вот, например, что плохого в этом рассказе? Все хорошие, и всех жалко:

    «Тяжелые времена

    Перед магазином Егорьевского кредитного общества Иван Егорыч остановился. Он успокоительно похлопал рукой по брюху лошади и сказал ей:

    — Входи, Маруська… Входи, не пужайся. Чичас мы тебе хомут купим, дура твоя голова. Не понимаешь своего счастья…

    Лошадь тревожно фыркнула одной ноздрей и вошла вместе с хозяином в помещение».

    И кобыла — симпатичная! Волнуется, как человек!

    «…Покупатели радостно удивились. Кто-то с восторгом махнул рукой и сказал:

    — Ну-у, лошадь, братцы, в лавку пришедши. Ах, дуй их горой!»

    Зощенко дарит нам необыкновенные происшествия, как в любимых народных сказках, где животные общаются с людьми.

    «Маруська остановилась у прилавка и ткнулась мордой в конторку, рассчитывая на овес.

    Заведывающий испуганно отстранился и обидчиво сказал Иван Егорычу:

    — Да ты что ж это, бродяга? Ты что ж это с лошадью пришедши?

    — Да мне хомут надо-то, — сказал Иван Егорыч. — Примерить чтоб… А лошадь, ты не беспокойся, она тихая. Не пужается посторонних предметов.

    Заведывающий отмахнулся от лошадиной морды счетами и с удивлением сказал, обращаясь к покупателям:

    — Да что ж это, братцы? Лошадь у меня в магазине… Да что ж это такое будет? Она и нагадить может на полу… И покупателя раздавить…

    — Нету, — сказал Иван Егорыч, — она дюже смирная. Гляди, стоит, в конторке роется… Не махай на ее счетами-то. Не имеешь права махать на животную.

    — Ладно, не расстраивайся, — сказал Иван Егорыч. — Не рви глотку-то — жрать пригодится… Ну нельзя — не надо. Эка штука. Так бы и сказал: нельзя, мол, с лошадью. Я и уйду. Дерьма тоже.

    Егорыч потянул лошадь за уздечку, чмокнул губами и сказал:

    — Что ли идем, Маруська. Гонят отсюдова, дьяволы.

    Иван Егорыч вышел из лавки, плюнул сквозь зубы на дверь и сказал, обращаясь к публике:

    — Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели — хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… <…>».

    Кто не улыбнется, читая такое? Просто слезы наворачиваются, «слезы счастья»! Даже лошадь узнаваемая, «наша»! О Зощенко пишут — те, кто по-прежнему требует от литературы лишь ненависти — «показал мурло», «пригвоздил»… Кто бы за это его полюбил? А в рассказах его — любовь. Они греют: каким-то нескладным добродушием, терпимостью. Зощенко нашел свое «петушиное слово», приближенное к народу, «самое правильное сочетание неправильных слов», вызывающее улыбку сочувствия, ощущение «своего человека». «Как уст румяных без улыбки, / Без грамматической ошибки / Я русской речи не люблю», — сказал гениальный Пушкин, и для объяснения всеобщей любви к рассказам Зощенко фраза эта, пожалуй, подходит. Публика это обожает — «чтоб не умнее их»! Тогда — любят! И не только рассказы, но и автора! Он стал «своим среди чужих», и даже — «самым своим», роднее деверя и брата. Мало кого из классиков за всю историю литературы так любила толпа, к нему приставали на улицах, появились даже авантюристы, выдающие себя за Зощенко — это уже самый пик популярности! И даже вагоновожатые, не в силах выговорить трудное название «Улица зодчего Росси», произносили, на радость пассажирам: «Улица Зощенко Росси» — и народ смеялся. Пассажиры Зощенко знали!

    На мой взгляд — «лакомость» Зощенко точнее всех уловил Роман Гуль в статье «Михаил Зощенко. Молодая проза». К сожалению, статья эта хоть и появилась в просоветской эмигрантской газете «Накануне» в Берлине — но написана была белогвардейцем, участником Ледяного похода. Как бы она помогла Зощенко, появись здесь! А так скорее насторожила власть еще больше — «хвалит враг»:

    «…Я понимаю многое. Понимаю, например, грусть Ю. Айхенвальда и Саши Черного по причине “гибели благородного”. И знаю, что новая литература должна непременно их шокировать… Ничего не поделаешь! Всеми сотрудниками толстых журналов смех молодого Зощенко ощутится как нечто шокирующее. Его смех — голый смех! Правда, он очень русский по звуку. С русским замахом. Но абсолютно без слез, без грусти, без всех исконных аксессуаров. Смех — просто смех. Ведь смеется Зощенко над вещами — над которыми многие бы лишь грустно и беззвучно улыбнулись. “Грех, сударь, смеяться!” Ну разве весело, что у “длинноусого интеллигента” жена чуть ли не с дворником Гришкой убежала? Грустить бы да грустить. А тут — смех».

    Правильная, хоть и опасная мысль (и прежде всего для Зощенко)… За что Зощенко не просто любили, а прямо-таки упивались им? Может, за снятие прежних моральных запретов? Раньше было запрещено, а теперь — все можно, и даже с хохотом.

    «при нем» — можно! «И вот при такой ситуации умирает у нее муж… А, — сначала подумала она, — ерунда, ничего особенного!»

    Мы хохочем. И над смертью, оказывается, можно смеяться! Красота! Почему и студенты его читали, и вольнолюбивые интеллигенты? Да ради свободы — он нам разрешил то, чего было «низзя»! И счастья — больше в его рассказах, чем несчастья! Вылупили глаза? А что ж вы тогда его читаете, когда вам плохо? Чтобы вам еще хуже стало? Отнюдь! «И вот параллельно с этим происходит знаменитое крымское землетрясение!» И вы уже хохочете. Счастливы: землетрясение, оказывается, не трагедия, а комедия! И это Зощенко нам подарил! Стал бы его кто читать в противном случае! Порой, с точки зрения «абстрактного гуманизма» (есть такой оскорбительный термин) рассказы Зощенко выглядят жестокими. Пришел нэп, появились богатеи, шикарная жизнь!.. И герой Зощенко, которому всего этого не досталось, ясное дело, злорадствовал, когда нэпману «не фартило». Тут Зощенко тоже «попал в тон». Вот рассказец:

    «Сильнее смерти

    Нэпманам, разным нашим богачам и вообще иностранным капиталистам завидовать не приходится.

    Жизнь у них, безусловно, тяжелая.

    Тоже и подыхать при деньгах несладко. В ад-то с собой монету не возьмешь.

    А очень такую удивительную денежную историю я слышал про одного нэпмана. История очень наглядно рисует капиталистов со всех ихних сторон. Вообще это есть отчаянная сатира, обернутая против нэпманов, а также против всяких людей, которые деньги обожают больше жизни.

    А жил в Ленинграде такой П. Я. Сисяев. Такой довольно арапистый человек. Он в начале нэпа парикмахерскую держал. Только, кроме стрижки и брижки, он еще иностранной валютой торговал и вообще разные темные делишки обстряпывал. Ну, и, конечно, засыпался.

    Он засыпался в 26 году летом. Маленько посидел, где следует. И вскоре его, голубчика, выперли из Ленинграда куда-то подальше. Ему чего-то, одним словом, дали — минус 7, или плюс 7, или 8, черт его разберет. Я в этих делах пока что слабо понимаю. Одним словом, его, как плута и спекулянта, выслали в Нарымский край.

    ».

    При нашем знании истории — звучит несколько дико. Это, надо понимать, — о репрессиях он пишет так бодро?

    «…А надо сказать, он своего ареста ожидал. У него сердце не было спокойно. Он еще за неделю сказал своим компаньонам, дескать, как бы не угодить куда-нибудь.

    И, конечно, на всякий случай он взял старую кожаную тужурку, подпорол ей бортик и зашил туда десять царских золотых монет и один золотой квадратик. Может быть, помните — государство в 24 году выпустило такие золотые квадратики для технических надобностей.

    Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку и прямо из этой тужурки он больше не вылезал. Да еще в брюки он тоже зашил разные бумажные деньги.

    Только он недолго ждал. Вскоре после того его взяли вместе с тужуркой. И осенью он поехал куда следует.

    Только неизвестно, как он там жил. Может быть, скорей всего, он не очень худо жил. Тем более, бумажных денег у него было вдоволь припасено. Он знай себе подпарывал брюки и вынимал что-то из бумажника. А до золота он, между прочим, не дотрагивался.

    Только живет он так больше года. И вдруг хворает.

    Он хворает воспалением легких. Он там простудился. Его там просквозило на работе. И он там захворал.

    свою тужурку и вновь подпарывает ей бортик. Он подпарывает ей бортик, кладет на язык золотые монетки и глотает их в порядке живой очереди.

    Только, может, он проглотил их пять или шесть штук, как вдруг замечает эти преступные действия один из его приятелей. Их там по 7 человек вместе жило. Заметил это приятель, поднял тарарам и не допустил глотать остальные деньги. И хотя тот за того хватался и умолял, но этот говорит:

    — Мне, говорит, не так золото жалко. Я себе золота не возьму. Но я, говорит, не могу допустить проглатывать. Тем более, воспаление легких иногда проходит. А тут и денег не будет и, вообще, засорение желудка.

    Короче говоря, вскоре больной поправился. Грудь ему освободило. Дыхание вернулось. Но является новая беда — в желудке колет, кушать неохота и слюни не идут.

    И спасибо, что больной не все монеты заглотал. А то бы совсем невозможно получилось.

    хирурги разворуют его монеты.

    Он только допустил разные внутренние средства и дозволил себя массировать.

    Разные сильные средства, конечно, выгнали монеты наружу, но по подсчету их оказалось меньше чем следует <…>».

    Рассказ, однако, беззлобный. И нэпман, слава Богу, жив. И золото, может быть, не украли, а оно в желудке у него… Так что все неплохо!

    И попытки использовать Зощенко как некую «идеологическую кувалду», мне кажется, придуманы людьми злобными: «Пригвоздил», «вскрыл»! Но кто бы стал его за это любить? А так, как любили Зощенко, не любили больше никого. Точнее всех, мне кажется, это объяснил Петр Пильский, в статье «Простой смех. М. Зощенко, его учителя, успех и разгадка»: «Зощенко добр, ласков и мягок. И эти неслыханные теперь качества создали ему исключительно широкую популярность, читательскую любовь, имя, тираж его книг».

    «идеологических судорог и припадков», с которыми обычно писали про Зощенко, проливает ясный свет на ту ситуацию. Любили — за это! Зощенко вовсе не идеализирует своих героев, составляющих в ту пору большую часть населения России. Но они зато чувствуют, что он — с ними, что рассказчик — такой же, как и они, такой же «крикун-неудачник», «сквалыга-бедолага», «пьяница-горемыка», как и они. Кто раньше знал про них? И вот — нашелся «их писатель»! Так кого ж им любить? Любят — за любовь. В мире ненависти, насаждаемой революцией, Зощенко единственный, кто любит людей — не вымышленных, а настоящих! Эта простая и нежная статья Пильского появилась, к сожалению, не в Советской России, а в «зарубежной» тогда Риге — это было предисловие к книге Зощенко «Скупой рыцарь», вышедшей там. И там Зощенко любили, и тоже, я думаю, за доброту. За злобу любят редко.

    Зощенко — пошел к народу, и помог ему жить! И народ ответил ему всеобщей любовью.

    Конечно, порой происходит черт знает что! И про это Зощенко пишет.

    «Пассажир

    И зачем это, граждане, дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. На багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.

    — культура и просвещение! Или, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.

    Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.

    А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездочку.

    — На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.

    Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москву-то ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться-то негде в Москве этой. А он говорит:

    — Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дурра-голова, отпихиваешься.

    С субботы на воскресенье я и поехал.

    Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.

    “Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить”».

    Рассказ прелестный и абсолютно современный. Точнее — на все времена. И я совсем недавно, безвольно согласившись поехать в Москву на абсолютно неинтересное мне (да и всем) мероприятие, сокрушенно бормотал, сидя в фирменном поезде: «Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил!»

    «…А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку Бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.

    — Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть, ни вздохнуть.

    Я говорю:

    — Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.

    Не сочувствует.

    А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.

    А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.

    Обращаюсь к пассажирам:

    — Граждане, — говорю, — допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.

    — Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.

    Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу — третья полка виднеется. А на ней корзинка едет.

    — Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должон сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.

    Старушечка кряхтя поднимается. За корзинкой лезет.

    — Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, Бог, башку-то и отломишь, на ночь глядя.

    Полез, три версты отъехал и задремал сладко.

    Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю, мать твою так. Спросонья-то, думаю, каково падать.

    И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.

    И спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.

    — тут ли. Тут.

    А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.

    На шум бригада с фонарем сходится. Обер спрашивает:

    — Кто упал? Я говорю:

    — Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил меня в поездочку.

    — У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.

    Я говорю:

    — Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, говорю, лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.

    Тут и старушка крик поднимает:

    — Корзину, — говорит, — башкой смял. Я говорю:

    — Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.

    Покричали, поахали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.

    Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.

    Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.

    — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.

    Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь».

    Так же и я, в результате этой поездки — «выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь»… Да, некоторая наша незадачливость тут видна. Действительно — едем куда-то, а зачем, неизвестно. С полок падаем при резких торможениях, которые то и дело происходят в нашей истории. Аллегория, как говорится, на все времена!

    Понятно, ясное дело, и недовольство начальства: как же это так? Все же Москва! Столица! Что там, ничего больше нет, кроме бака с кружкою на цепи?

    Да есть, наверное… Но рассказ все равно — родной.

    «Нетипично!» Вон как у Зощенко баня описывается:

    «Баня

    Говорят, граждане, в Америке бани очень отличные.

    Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмет.

    Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:

    — Гут бай, дескать, присмотри.

    Только и всего.

    Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают — стиранное и глаженное. Портянки, небось, белее снега. Подштанники зашиты, залатаны. Житьишько!»

    Баня всегда, конечно, «зона риска». Как-то расслабляешься, ждешь блаженства, а тут-то и «происходит». Помню, отец повел меня в баню. Очередь — на полтора часа! У самой уже кассы отец стал искать семнадцать копеек (такая тогда плата была, дети бесплатно), вынул десятку и в зубы взял, руками роется в кармане, ищет мелочь — и тут какой-то мужик пробежал, вырвал у отца из зубов десятку и скрылся. А народ — хохотал: у бати в зубах лишь уголок остался. Выплюнул его батя, и мы домой с ним пошли, мелочи так и не отыскалось! Досадные приключения нас всюду подстерегают… а в бане — особенно.

    «…А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.

    — дают два номерка. Один за белье, другой за пальто с шапкой.

    А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать, некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь. Ну привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.

    Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.

    Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью шайку левой рукой придерживает, чтоб не сперли. Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин не выпущает.

    — Ты что ж это, — говорит, — чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит, тебя шайкой между глаз — не зарадуешься.

    — Не царский, говорю, режим шайками ляпать.

    Эгоизм, говорю, какой. Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю.

    А он задом повернулся и моется.

    “Не стоять же, — думаю, — над его душой. Теперича, думаю, он нарочно три дня будет мыться”.

    Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.

    Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытье? Грех один.

    Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.

    А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет, другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один. “Ну их, — думаю, — в болото. Дома домоюсь”. Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу — все мое, штаны не мои.

    — Граждане, — говорю. — На моих тут дырка была. А на этих эвон где.

    А банщик говорит:

    — Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит.

    Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальтом. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.

    Подаю банщику веревку — не хочет.

    — По веревке, — говорит, — не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок — польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика разойдется — выдам, какое останется. Я говорю:

    — Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай, говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится.

    Все-таки выдал. И веревки не взял. Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.

    Вернулся снова. В пальто не впушают.

    — Раздевайтесь, — говорят. Я говорю:

    — Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.

    Не дают.

    Не дают — не надо. Пошел без мыла. Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?

    Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник».

    Вот такой рассказ. Народ — узнаёт. А начальство — ни в какую! Нет, мол, таких бань! Конечно — оно в такие бани не ходит… Но о народе — заботятся. Например, сразу после революции, чтобы сбить с народа религиозный дурман с разными там похоронами и отпеваниями, стали повсеместно и широко строить крематории. Чтобы без всякого религиозного дурмана: сгорел — и всё! И первый крематорий в Петрограде был как раз в бане устроен! Просто и гениально!.. О крупном, о крематориях надо писать, новом строительстве! А то — мыло пропало! Это разве тема?

     

    «Дорвались

    Ух и накрутим же мы сейчас хвост ждановским мужикам!

    Дайте, братцы, только отдышаться. Дайте только дух перевести. Очень уж мы, знаете, сердимся на этих ждановцев.

    Сейчас объясним все по порядку: что, к чему и почему. Ну держись, ребята!

    И пущай теперь ждановские мужики ответят, куда они, между прочим, щучьи дети, позадевали эти тракторы? Ась?

    Ага, небось молчат. Корежатся от совести. Вот мы им еще пару поддадим. Хватай их за бороденки!

    Так вот, между прочим, насчет этих тракторов.

    Первый трактор у них, видите ли, сломался.

    Оттого он сломался, что Васьки Великанова корова рогом чтой-то там прободала. Одним словом, какую-то нужную штуковину смяла рогом.

    Ах какие, право, несознательные хозяева эти Великановы! Ну разве ж мыслимое дело — допущать несознательную корову до трактору? Да разве ж она понимает науку и технику? Тьфу, захворать можно от таких ненормальностей! Теперь пойдем дальше. Второй трактор у них в воду свалился. Отчего он в воду свалился? Оттого он в воду свалился, что ждановский мужик Иван Николаев Косоглотов некультурно управлял этим трактором. И, будучи маленько под мухой, шибко попер на этом тракторе и с обрывчика сверзился.

    Пущай этого Косоглотова теперь весь мир знает и его презирает.

    У третьего трактора отчаянные ждановские парнишки какую-то немаловажную штуковину оторвали.

    Оно, конечно, и с одним трактором жить можно. Да только не такие это ждановские мужики. Это очень дико отчаянные мужики. Дорвались они, знаете, и до этого трактора. И трактор этот им теперь вроде автомобиля, только что без гудка. Истинная правда.

    Чуть, знаете, они напьются маленько — сейчас велят трактор им предоставить. Ну и катаются на ем, что ответственные.

    Председатель, подлая его душа, тоже ежедневно катается. Он до того, знаете, разленился через этот трактор, что идет, например, к куму своему, к Петровичу, через три дома — и то велит трактор себе подавать. И прет на нем стоя. А касаемо свадеб в Ждановке и говорить не приходится. Молодых обязательно даже на тракторе развозят. Гостей тоже. А ведь гость, ежели он клюкнувши, он обязательно блюет на трактор. Разве ж это мыслимое дело — блевать на трактор? <…>

    Вот какие ядовитые делишки творятся у ждановцев. Пущай теперь вся республика про них знает и проклинает. А так на остальном деревенском фронте все обстоит довольно отлично и симпатично. За исключением, значит, тракторов.

    — мол, не катайтесь, черти ситцевые, на тракторах. Это ж вам не моторы. Понимать надо».

    Это произведение, думаю, начальство тоже без особого восторга прочло. Газеты рапортуют — успехи в сельском хозяйстве, а тут вдруг какое-то дикое село… И таких, кстати, полно! И почему, кстати, название такое? На что намек? И вполне, может быть, Жданов, будущий член ЦК и крупный «литературный киллер» Политбюро, прочел в молодости этот рассказ и обиделся: почему это обязательно — «ждановские мужики»? Других, что ли, нет? И, как Зощенко написал, «затаил в душе некоторое хамство». И оно проявилось: «ждановские мужики» автору отомстили!

    Но пока — книжечки Зощенко идут нарасхват, и издатели, чуя наживу, издают их все больше.

    В марте 1923 года выходит в свет сборник рассказов «Разнотык» («Былое». Тираж 4 тысячи экземпляров). В июле выходит сборник «Юмористические рассказы» («Радуга». Тираж 5 тысяч экземпляров). В начале осени печатается сборник «Рассказы» («Картонный домик». Тираж 3 тысячи экземпляров).

    Дальше «снежный ком растет». В 1926 году выходит четырнадцать его книг, не считая десятков публикаций в многочисленных журналах!

    — литература и книгоиздательское дело развиваются бурно — устраивают возле Дома книги на Невском целый бульвар книжных ларьков. И в каждом из них — популярный писатель. Но самое большое столпотворение — у ларька Зощенко!

    Критик Е. Журбина пишет в «Вечерней Красной газете» (1929 год): «Кто самый любимый и известный человек в Ленинграде? Зощенко!»

    Пробился! Есть фотография Зощенко 1928 года — красавец, щеголь. И сделанная его рукой надпись на обороте: «Благополучный человек! Таким бы всегда!»

    Раздел сайта: