• Приглашаем посетить наш сайт
    Булгарин (bulgarin.lit-info.ru)
  • Попов Валерий: Зощенко
    Уход

    УХОД

    Да — тяготы жизни победили Зощенко. У него уже не было сил работать.

    У него уже не было сил прощать, улыбаться тому, кто нанес ему тяжкую обиду. Он уже «не откликался» даже на вполне искренние попытки хороших людей прийти к нему и чем-то, как они надеялись, помочь. Он обиделся на все человечество в целом. «Зощенко обиделся!» — шутливая когда-то фраза «серапионов» приобрела смысл трагический. Его уже ничто в жизни не привлекало: ни почитатели, ни книги.

    И вот — наступил последний год его жизни. Никто не знает своего «последнего года». Не знал и Зощенко. Литературовед Г. Леонтьева вспоминает тот год (Леонтьева Г.

    «Случилось так, что в последний год его жизни мы оказались одновременно в Москве. Он — с хлопотами о пенсии, я — по своим аспирантским делам. Шел 1958 год.

    Перед отъездом из Ленинграда Зощенко сказал мне, что остановится он у поэта В. Лифшица, дал телефон, просил позвонить и навестить его в Москве. В один из дней я отправилась на Аэропортовскую, в писательский дом.

    До назначенного Михаилом Михайловичем часа оставалось еще время, и я зашла навестить Ф. Вигдорову и А. Раскина. Фриду я очень любила. Она тоже была человеком высокой чести и нравственного долга — перед своими читателями, перед людьми, перед обществом. Это она, продираясь сквозь заслоны в зал заседания неправедного суда над Бродским, несколько лет спустя будет вести подробные протоколы учиняемого насилия над поэтом, которого Ахматова считала самым талантливым из плеяды тогдашних молодых поэтов».

    Да, великая литература не исчезает. Погибает один гений — возникает другой. И есть всегда люди, преданные литературе и готовые ради нее рисковать. И в 1958 году были люди, обожавшие Зощенко и успевшие помочь и Бродскому, соединившие в своей душе две литературные эпохи. Благодаря таким людям литература жива. По запискам Г. Леонтьевой мы можем их вспомнить:

    «Когда я обмолвилась, что времени у меня немного — в другом подъезде того же дома меня ждет Зощенко, оба стали просить меня позвонить ему и попросить прийти к ним в дом. Я позвонила. Но Зощенко тихо, вежливо, но твердо отказался. Когда я пришла к нему, он просил понять, что не капризничает, не ломается, что за несколько дней на него нахлынула после многолетней “диеты” такая масса новых людей, что он едва это вынес. Что ему большого труда, душевного сопротивления стоило отказаться присутствовать на заседании в Зале имени Чайковского, посвященном очередной годовщине памяти так его любившего, так много в свое время сделавшего для него Горького (боялся испортить своим появлением юбилей — вдруг его присутствие после пятнадцатилетнего почти что небытия вызовет некую заминку в президиуме или в публике). Что я для него “своя”, что я “не мешаю, не заставляю напрягаться в общении”.

    Фрида говорила о Зощенко дрожащим голосом, с влажными — от восхищения и сострадания — глазами. Она сказала, что пару дней назад впервые встретила Зощенко в гостях у Чуковского».

    Да — Зощенко по-прежнему был любим многими почитателями литературы. Но в нем уже шли необратимые процессы, признаки угасания: он часто сбивался в разговоре, впадал в какое-то оцепенение, не помнил, что только что говорил, боялся задохнуться — у него теперь часто вдруг перехватывало горло… Он говорил Леонтьевой, что отказался присутствовать на годовщине Горького, опасаясь вызвать своим появлением заминку в президиуме или в публике. Но была здесь и иная, еще более горькая подоплека. Когда Чуковский увидел посетившего его Зощенко, то ужаснулся: что сталось с красавцем Зощенко, умевшим очаровывать сотни женщин своими речами? Теперь речь спутанная, невнятная…

    «Нет! — сказал Чуковский, человек замечательный, но четкий и деловой. — На сцену Зощенко нельзя выпускать: испортит и юбилей, и свою репутацию». Конечно, сумели сделать так, что Зощенко казалось, будто он сам отказался прийти.

    У каждого кончается когда-то жизненный ресурс. Как написал Маршак: «Каких людей я только знал! В них столько страсти было! Но их с поверхности зеркал как будто тряпкой смыло».

    «тряпкой не смыло». Его книги остались навсегда. Но его «земная оболочка» уже таяла, исчезала.

    И ближе всех к нему в этой ситуации оказалась Вера Владимировна — последние заботы легли на ее плечи. Вот что она записывала в своем дневнике в последний год жизни Зощенко:

    «В пятницу 28.4.58 Михаил уехал в Москву… Слонимский говорил тогда, что у него сложилось впечатление, что Михаил тяжело болен — он даже “чувствовал себя сиделкой у тяжело больного” во время их совместной поездки в поезде… Михаил приехал через два дня. Приехал еще более странный, больной… какой-то напуганный… Книжка — снова однотомник — должна была выйти в Госиздате… Но выпуск ее почему-то задержался… Как говорила мне потом Чалова, работавшая в Госиздате — и что она, конечно, скрыла от Михаила, не желая его волновать, — уже набранную было книгу раз или два снова “разбирали” — выпуск ее все “висел на волоске”. И лишь к весне было разрешено “свыше” все же издать ее. Хотя Михаил и не знал обо всех этих обстоятельствах, задержка с книгой страшно его волновала, и это было одной из причин его болезненного состояния… Волновала, конечно, и задержка с назначением пенсии… Все это, вместе взятое, и подкосило его в этот год окончательно».

    Вера Владимировна ждала его летом в Сестрорецке, а он все задерживался с делами в городе. И вот!.. Все знают, что смерть когда-то придет, и вроде даже готовы… Но ее приход, как всегда, неожидан, ошеломителен.

    Запись Веры Владимировны о последних днях Зощенко.

    «И вот, наконец, он приехал в Сестрорецк. Это было 17 июня. Какой это был радостный день! И две недели прошли, как сон. Очень ему нравилось на даче, всем он был доволен. “Как хорошо, как удобно мне в этом году — тут плитка, и я могу себе разогреть, что хочу!” — говорил он… В этом году сирень цвела особенно буйно — даже листьев не было видно за цветом… И яблони цвели все как одна. И он, приходя из сада на веранду, говорил: “Как пахнет!” А мне говорил: “Как ты хорошо выглядишь в этом году!” …Я чувствовала — у него, наконец, появилось полное доверие ко мне.

    И вдруг — Валя привез бумагу — извещение из Министерства социального обеспечения о том, что ему присуждена, наконец, персональная пенсия республиканского значения в размере 1200 рублей и что ему надлежит явиться за получением пенсионной книжки в Горсо… И вот, часов около 7 или в 8-м мы отправились на вокзал. Шел он очень медленно, с трудом… пройдя Полевую, остановился у сосны, отдыхал… В конце Дубковского переулка посидел на скамейке у колодца. Жаловался на слабость. Говорил, как отвратительна, неприятна старость… А душа у меня болела, болела… Так не хотелось, чтобы он уезжал! И так хотелось, чтобы приехал скорее! Предлагала ехать с ним — отказался: “Чем ты можешь помочь?” И уехал.

    …Наконец, не в силах совладать с беспокойством, позвонила Михаилу… И вдруг слышу какой-то странный, “чужой”, “замогильный” голос… Спрашиваю: “Мишенька, ну когда ты приедешь?”

    …Утром — не могу дождаться приезда. Наконец — между 2 и 3 часами — слышу — машина! (Это было 7 июля.) Сбегаю вниз… Он идет по дорожке… Медленно… Словно приговоренный к смерти…

    Свесив голову на грудь — худой, высокий от худобы, летнее пальто — как на вешалке… Боже мой! Бросаюсь к нему… Веду наверх… Он поднялся с трудом по лестнице, остановился у столика — так трудно ему было двигаться… И вдруг сказал: “Я умираю… У меня было кровохарканье”. Я начала успокаивать его: “…ну, может быть, лопнул какой-нибудь сосудик, или кровоточила десна… Успокойся, не надо волноваться”.

    — сначала предложили было ему написать какое-то обязательство сообщать в случае большого заработка, потом сказали, что это не нужно…»

    Хорошо, что Зощенко не успел разобраться в этой последней «писательской неприятности»: когда назначают повышенную пенсию за особые заслуги — при этом, фактически, запрещают работать дальше, любые твои заработки вычитают из пенсии!

    Вера Владимировна записала:

    «Радовался пенсии, говорил, как это хорошо, что можно будет спокойно жить, что так неприятно бывало занимать деньги… Я соглашалась с ним, говорила, что этой пенсии нам вполне хватит на двоих. Он сказал: “А Валичке?” На это я, улыбнувшись, заметила: “Ну, для своего Валички ты раз в месяц что-нибудь напишешь…” Согласился. Потом сказал: “Теперь я за тебя спокоен! Умру — ты будешь получать половину моей пенсии!”

    Я, конечно, возмутилась — зачем говорить о смерти? Не нужно мне его пенсии!

    … Стал жаловаться на сильные боли в груди, в животе — “давит”… Начал говорить односложно, путать слова».

    К Зощенко был вызван врач Гилянов, который после осмотра сказал Вере про мужа: «…Это тяжелый сердечный больной… Здесь не только аритмия, здесь — декомпенсация и стенокардия… Здесь — нарушение кровообращения… Притом — дистрофия».

    Вера Владимировна подробно записала последние дни:

    «…Вечером он вдруг сказал, прощаясь на ночь: “Завтра надо завещание… деньги Валичке”.

    Как он любил сына! Боже мой, как он его любил!.. Его одного в целом мире!»

    «последнее прощание». Вера Владимировна записала все очень подробно:

    «…врач уговаривал Михаила лечь в стационар… Тот отказался наотрез… Стал называть меня “Верочкой” — как я удивилась этому непривычному для меня ласковому обращению. И думала — вот поправится он и сбудется наконец моя мечта — он будет доверять мне, начнется, наконец, хорошая, спокойная жизнь, будет, наконец, счастье, любовь, нежность… Какой беспомощный, какой слабенький он был! Маленький мой, любимый мой! Как доверчиво тянулся ко мне, принимая лекарство — верил, что я спасу его!»

    Судьба Зощенко драматична. Но — в отличие от многих, погибших от чужой руки и похороненных неизвестно где, он умер в своем доме, на руках жены и сына. И жена оставила воспоминания, сохранила для нас последние его часы:

    «И вот — воскресенье, 13-е. Проснулся в половине 11, пил молоко. Пил с охотой, с жадностью даже — залпом выпивал стакан молока. Боялся болей — их не было. И я успокаивала его. Нет, он хотел жить! Не правы те, кто думает, что он хотел смерти. Он думал — беда от того, что мало ел… И он старался есть больше… Почему-то часто путал слова. Вместо одних употреблял другие, схожие по первой букве. Вместо люминала все просил — “линолеум”. Я догадывалась, не поправляла его… Делала вид, что все в порядке.

    Он вдруг сказал: “Как странно, как странно… Как я нелепо жил!” А я заметила: “Ну ничего, вот теперь будешь жить 'лепо' “…»

    — его коллег, его старых поклонников и друзей:

    «…После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтобы его посадили, садился, потом опять ложился… В тот день я послала первую телеграмму Мариэтте Шагинян — я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет!»

    Писательница Мариэтта Шагинян, старый друг Зощенко, всегда помогала ему в трудные минуты… хотя бы деньгами. Но и не только. Женщина восточная, темпераментная, властная, она умела добиваться своего, «выбивать» для друзей то, что им было положено. Авторитет ее всегда был высок — в том числе и у властей. Мариэтта Шагинян прославилась своей работой о Ленине — тетралогией «Семья Ульяновых». В ее исполнении «Лениниана» получилась интересной, драматичной, острой. Многие прежде неизвестные сведения она добыла из архивов и опубликовала впервые — и все заговорили о ней. Она — могла многое. И Вера Владимировна на нее очень надеялась:

    «Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала что Мариэтта завтра же приедет в Ленинград…

    “Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!”, — он ответил: “Бог с ней!” (Он почему-то давно разочаровался в Мариэтте и в ее добром к нему отношении)».

    «свидетельницей прихода смерти» оказалась Вера, записавшая все с поразительной точностью:

    «…В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот… Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике — прокус… Видно, очень больно было ему… И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю… И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу — так, как я мечтала, и это было в последний раз».

    Да — трогательна и пронзительна эта идиллия, посетившая их накануне «последнего прощания» и наступившая наконец на пороге смерти. Была рядом женщина, смягчившая страшные минуты. Как сказал Пастернак: «Смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа!»

    Воспоминания Веры Владимировны — все отчаяннее:

    «Потом он стал просить: “Увези меня, Верочка. Везите меня в Ленинград, в больницу!” Он так хотел жить!.. Он не хотел умирать! И в тот же день он впервые сказал: “Я умираю, Верочка!”

    — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором… После Максимовича обследовал приехавший профессор и врач, потом консилиум на веранде, внизу… Решение одно — немедленно в больницу! А когда стали звонить в Свердловку — оказалось, нужно разрешение из Горкома, а было воскресенье и никого на местах не было! Куда только не звонили — все напрасно!

    К тому же вечером вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана!

    …Я снова отправила телеграмму в Москву — на этот раз, кроме Шагинян, Павловой и Федину… Федин откликнулся мгновенно:

    “Глубоко сожалею, приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую помощь Мише. Одновременно обращаюсь в Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин”».

    Конечно, надеяться на то, что бывший друг-«серапион», а ныне — сановный литературный вельможа Константин Федин бросит все, в том числе государственно-важную международную поездку, и примчится в избушку самого талантливого, но и самого несчастного «серапиона», — было бы слишком наивно. Но Федин старается помочь — причем на высшем уровне: Спиридонов, насколько мне помнится, был тогда секретарем Ленинградского обкома. Может быть, именно благодаря этому вскоре пришла телеграмма из Литфонда: «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».

    «Да, это была страшная ночь! А потом начался ужас… Приехали из Свердловки… Я думала — сейчас его увезут. И я уже решилась на это… Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказался везти: “Больной не транспортабельный… Везти сегодня нельзя… Может быть — завтра…”

    И я молчала. Или я не хотела, чтоб его увезли? Или — надеялась на что-то?.. Потом приехал рентген… потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!

    И вот — подошло шесть часов понедельника, 21 июля… У него был Валя. И Валя мне рассказывал потом, что он сказал ему: “Достань из пиджака бумажник, деньги…” И дал ему 1000 рублей. Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал: “Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!”

    И после этого он уже ничего не говорил… Начал задыхаться… Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой… Когда я поняла, что это конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок. Наконец Лера (одна из помощниц) привела меня в сознание, сказала: “Тетя Вера, идите туда! Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас…”

    … Бросилась к его постели… Он сидел — высоко в подушках… Глаза были открыты — его любимые, прекрасные, черные глаза… Но различал ли он что-нибудь уже — не знаю… Вдруг Валя крикнул: “Доктора!” Поспешно вошел Бессер… Что-то сделал… Потом Радик стал делать укол… Один… другой… Крикнул: “Спирт!” И вдруг: “Не надо!” Я поняла — конец! Это была смерть! Смерть Михаила… моего Михаила! Все было кончено… Навсегда! Безвозвратно! Было 12 часов 45 минут — начинался новый день — вторник, 22 июля… Разве можно пережить это! Скорей бы умереть, скорей бы уйти к нему!»

    Весть о смерти Михаила Зощенко сразу разнеслась широко. Вспоминает Г. Леонтьева:

    «Возвращалась с остановкой в Москве. С вокзала — сразу к Шагинянам. До сих пор помню выражение лица Мирели, открывшей дверь. Еще не переступив порога, я узнала от нее, что звонила Вера Владимировна из Сестрорецка. Михаил Михайлович совсем плох, без сознания, начинается отек легких. Она не в силах добиться, чтобы на дом приехали сделать электрокардиограмму и другие необходимые анализы. Следующим ранним утром снова звонок — Зощенко скончался. Днем снова звонок — начались хлопоты о погребении, но места на Литераторских мостках Волкова кладбища ленинградское начальство не дает. Тут нужно было видеть Мариэтту Сергеевну. Она не отходила от телефона. Ее возмущенным голосом, не просящим, а гневным, казалось, было заполнено все обширное пространство двухэтажной квартиры. Она звонила с требованием дать место на Литераторских мостках, где погребены многие десятки лучших деятелей русской и советской культуры, для такого замечательного мастера, каким был Зощенко. Звонила в Союз писателей, центральный и ленинградский. В “Известия”. В Ленинградский обком партии. Все ее старания остались втуне…

    Я в тот же вечер выехала в Ленинград. Видимо, из опасения каких-либо эксцессов, связанных с объявлением о смерти Зощенко, в “Ленинградской правде” не было указано то ли место, где будет проходить гражданская панихида, то ли час — сейчас уже не помню. Видимо, из тех же соображений в толпе, заполонившей здание Ленинградского союза писателей, и среди множества людей, сгрудившихся у входа (в доме всем пришедшим проститься с Михаилом Михайловичем не хватило места), то там, то сям мелькали милицейские фуражки…

    В гробу Зощенко выглядел словно бы спящим, смерть не исказила его черты: те же чуть поднятые брови, слегка приподнятые уголки рта живо напоминали его печальную полуулыбку. Его сделали за пятнадцать лет гонений полумертвецом еще при жизни — наверное, потому он выглядел в гробу будто бы живым, будто бы спящим… И перед этим покойным ликом, перед лицом смерти вдруг разыгралась омерзительная сцена.

    словесность. Дали слово ленинградскому писателю Леониду Борисову. Он, в числе других добрых слов, сказал, что Зощенко был патриотом, что не единожды он получал приглашение переехать на жительство за границу, но он не мыслил жизни вне России. И тут внезапно тишину прорезал визгливый вскрик поэта Прокофьева, вступившего в “полемику” с Борисовым. По залу прокатился возмущенный шорох. Конец панихиды был смят. Я вышла из зала. В кулуарах было полно людей. Они стояли, сидели на диванах, на стульях, на подоконниках. Рядом кто-то возмущенно шептал: “Какое надругательство… На Литераторских мостках не разрешили хоронить. Привезли тело из Сестрорецка и обратно в Сестрорецк повезут хоронить…”

    Мы — Дима Поляновский, мой сокурсник по институту Репина Виктор Носкович, жена Виктора художница Нина Лекаренко, которая в молодые годы в течение почти десяти лет была близко знакома с Зощенко, — поймали какую-то машину, шофер которой согласился отвезти нас к Сестрорецкому кладбищу. Туда приехало сравнительно немного людей. Лучше всех говорили Шостакович и Берггольц».

    Лучшие люди!.. Но почему-то лучшие люди появляются на похоронах, и не раньше… Нет чтобы сказать все эти добрые слова, пока человек еще может их слышать… Но почему-то не положено.

    «Подошел Валя. Звал на поминки, — продолжает Леонтьева. — Но идти в дом без хозяина казалось немыслимым. Мы доехали до Лисьего Носа и в придорожной столовке вчетвером помянули Михаила Михайловича».

    — причем именно смешного — художника Георгия Ковенчука, иллюстрировавшего и книги Зощенко:

    «Сухой косогор, поросший ровными сосенками. Сквозь них поблескивает колея железной дороги. За коротеньким мостиком виднеется полустанок. Хорошее место. Скромное, я бы сказал интеллигентное, надгробие: гранитная вертикальная плита с небольшим бронзовым профилем писателя, золотые буквы:

    Михаил Михайлович Зощенко 1895–1958

    Рядом могила с надписью на маленькой плите:

    Вера Владимировна Зощенко 1898–1981

    Зощенко Валерий Михайлович 1921–1988

    Мы посидели на скамеечке, на память я сделал рисунок этих трех могил (ошибочный год рождения писателя на надгробии был указан по паспорту. — В. Я.)».

    В общем — писатель Михаил Зощенко и после смерти оказался отдельно от своих коллег, и лежит не там, где ему положено было бы лежать — на Литераторских мостках… Но он все равно — победил: теперь мы и его глазами видим то время. А многое из того, что когда-то гремело, «звенело медью», издавалось огромными тиражами, — ушло.

    — стихотворение Анны Ахматовой, его «подельницы»:

    М. З.

    Словно дальнему голосу внемлю,
    А вокруг ничего, никого.
    В эту черную добрую землю
    Прах легчайший не осенят,
    Только ветры морские с залива,
    1958
    Комарово